Файл: Произведения родной русской литературы для 7 класса.docx
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 29.03.2024
Просмотров: 65
Скачиваний: 0
ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.
которые выстроили дом, ставший гимназией, и начинали в нем издательскую деятельность, выпускали первый в Сибири литературный журнал под названием «Иртыш, превращающийся в Ипокрену».
С Борисом Эрнстовым, научным сотрудником Тобольского краеведческого музея и знатоком тобольской старины, мы отправились взглянуть на Искер. Давно нет уже этого города, татарской столицы Сибири на берегу Иртыша, ставки Кучума, откуда управлял он своими владениями и куда свозил богатую дань. Города нет, но хотелось посмотреть хоть на место, где он стоял, представить, как стоял, с какой стороны входил в него Ермак, что перед собой видел. И хотя знал я, что Иртыш (землерой с тюркского) подмывает и Кучумов холм, что, вероятней всего, мало что от него осталось, но и это «мало» не терпелось увидеть.
По высокому берегу Иртыша и подошли мы к крутому оврагу, за которым воздымался Кучумов холм. Историк Миллер два с половиной века назад застал здесь пятьдесят сажен в ширине холма, тобольский краевед и художник М. С. Знаменский сто лет назад намерил лишь пятнадцать сажен. Ныне ушло под воду и начало их замеров. Знаменский пил из Сибирки студеную воду, стоял над знаменитым Кучумовым колодцем, отрытым на случай осады. Сегодня все кануло в преисподнюю. От холма осталась уже и не часть его, а понижение к Сибирке с северной стороны. Как время сносит события, так ветер и вода — место этих событий на земле, и чем громче и ярче прозвучали они в истории, тем безжалостней результат.
С основанием Тобольска и восселением русских Искер обречен был на гибель, Иртыш лишь исполнил приговор. Какая судьба ждет теперь Тобольск, неужели явятся люди, которые поставят новый град и отдадут Тобольск Иртышу или какой-нибудь иной силе? Суждено ли им быть? Или они уже пришли, молодые и энергичные, без груза памяти на этой земле, и встали под боком Тобольска, тесня и тесня его к обрыву? Пятнадцать верст считалось от Искера до Тобольска. Эти — рядом. Не значит ли это, что настолько же скоростней будет их безжалостный надвиг?
Или они все же мирно уживутся?
Или — как вышло с домом М. С. Знаменского, того самого, который за сто лет до нас искал Искер. Дом снесли, на его место поставили новый и прибили к нему, полностью новому, прежнюю мемориальную доску: «В этом доме жил известный художник-демократ М. С. Знаменский». Тоже выход для исторического города.
Что ждет тебя, Тобольск, громкая, славная старая столица Сибири?! Достанет ли у нас сил, мужества, убедительности, памяти и доброй воли, чтобы тебя отстоять?
Александр Солженицын. Колокол Углича
Кто из нас не наслышан об этом колоколе, в диковинное наказание лишённом и языка и одной проушины, чтоб никогда уже не висел в колокольном достоинстве; мало того – битом плетьми, а ещё и сосланном за две тысячи вёрст, в Тобольск, на колымаге, – и во всю, и во всю эту даль не лошади везли заклятую клажу, но тянули на себе наказанные угличане – сверх тех двухсот, уже казнённых за растерзанье государевых людей (убийц малого царевича), и те – с языками урезанными, дабы не изъясняли по-своему происшедшее в городе.
Возвращаясь Сибирью, пересёкся я в Тобольском кремле с опустелым следом изгнанника – в часовенке-одиночке, где отбывал он свой тристалетний срок, пока не был помилован к возврату. А вот – я и в Угличе, в храме Димитрия-на-Крови. И колокол, хоть и двадцатипудовый, а всего-то в полчеловеческих роста, укреплен тут в почёте. Бронза его потускла до выстраданной серизны. Било его свисает недвижно. И мне предлагают – ударить.
Я – бью, единожды. И какой же дивный гул возникает в храме, сколь многозначно это слитие глубоких тонов, из старины – к нам, неразумно поспешливым и замутнённым душам. Всего один удар, но длится полминуты, а додлевается минуту полную, лишь медленно-медленно величественно угасая – и до самого умолка не теряя красочного многозвучья. Знали предки тайны металлов.
В первые же миги по известью, что царевич зарезан, пономарь соборной церкви кинулся на колокольню, догадливо заперев за собою дверь, и, сколько в неё ни ломились недруги, бил и бил набат вот в этот самый колокол. Вознёсся вопль и ужас угличского народа – то колокол возвещал общий страх за Русь.
Те раскатные колокольные удары – клич великой Беды – и предвестили Смуту Первую. Досталось и мне, вот, сейчас ударить в страдальный колокол – где-то в длении, в тлении Смуты Третьей. И как избавиться от сравненья: провидческая тревога народная – лишь досадная помеха трону и непробивной боярщине, что четыреста лет назад, что теперь.
Иван Никитин. Поле
Раскинулось поле волнистою тканью
И с небом слилось темно-синею гранью,
И в небе прозрачном щитом золотым
Блестящее солнце сияет над ним;
Как по морю, ветер по нивам гуляет
И белым туманом холмы одевает,
О чем-то украдкой с травой говорит
И смело во ржи золотистой шумит.
Один я… И сердцу и думам свобода…
Здесь мать моя, друг и наставник — природа.
И кажется жизнь мне светлей впереди,
Когда к своей мощной, широкой груди
Она, как младенца, меня допускает
И часть своей силы мне в душу вливает.
Инна Гофф. Русское поле
Поле, русское поле…
Светит луна или падает снег, —
Счастьем и болью вместе с тобою.
Нет, не забыть тебя сердцем вовек.
Русское поле, русское поле…
Сколько дорог прошагать мне пришлось!
Ты моя юность, ты моя воля —
То, что сбылось, то, что в жизни сбылось.
Не сравнятся с тобой ни леса, ни моря.
Ты со мной, мое поле,
Студит ветер висок.
Здесь Отчизна моя, и скажу, не тая:
— Здравствуй, русское поле,
Я твой тонкий колосок.
Поле, русское поле…
Пусть я давно человек городской —
Запах полыни, вешние ливни
Вдруг обожгут меня прежней тоской.
Русское поле, русское поле…
Я, как и ты, ожиданьем живу —
Верю молчанью, как обещанью,
Пасмурным днем вижу я синеву.
Не сравнятся с тобой ни леса, ни моря.
Ты со мной, мое поле,
Студит ветер висок.
Здесь Отчизна моя, и скажу, не тая:
— Здравствуй, русское поле,
Я твой тонкий колосок.
Дмитрий Григорович. Пахарь
II
И вот я снова в полях, снова на просторе, снова дышу воздухом, пахнущим землею и зеленью!
Чудный был вечер! Солнце было еще высоко над горизонтом: оставалось час или полтора до заката. Прозрачное, безоблачное небо дышало свежестью; оно сообщало, казалось, свежесть самой земле, где на всем виднелись признаки юности. Апрель приближался к концу. Весна была ранняя, дружная; снег давно сбежал с полей. Повсюду, направо и налево от дороги, вдали и вблизи, по всем буграм и скатам, зеленели озими, освещенные косвенными золотыми лучами; тонкие полосы межей были еще темны; над ними вместо тучных кустов кашки, донника, ежевики и шиповника лоснились покуда пунцовые прутья и подымались ноздреватые, пересохнувшие стебли прошлого года; где-где разве развертывался и сквозил мягкий, как бархат, лист земляники. Но как уже хорошо было в поле! Тишина необыкновенная. Так тихо, что ни одна былинка не покачнет головкой; а чувствуешь, между тем, — слышишь даже, что весь этот неоглядный простор земли и воздуха наполнен жизнию и движением. Напрягаешь слух, жадно прислушиваешься… И — странно! — звуки эти радостно даже как-то отдаются в душе и тешат ее… Совсем не то, что в городе… В блестящей глубине небесного свода не видать жаворонка; но воздух наполнен его переливами. В каждой борозде, в чаще мелкой травы, в озимях слышатся писк, шорох. Далеко в рощах воркует горлинка и перелетают с места на место дикие голуби. Все оживает: в самой тонкой ветке, в самых нежных стебельках движется свежий сок, хлынувший из корня, которому так тепло теперь под землею, нагретою солнцем. Мириады насекомых роями жужжат в воздухе, снуют и качаются на гибких травках молодой зелени. Солнце везде и всюду: солнце насквозь пронизывает густые чащи, не успевшие еще заслониться листом; солнце донимает в глубине лесов и оврагов остатки рыхлого, почерневшего снега; солнце жаркими лучами обливает поля, где сквозь редкую еще зелень блистают новые отпрыски озимого хлеба и желтеет прошлогоднее, дотлевающее жнивье. С каким наслаждением выставляешь на вешнее солнце спину и обнаженную руку! В воздухе уже не чувствуешь той проникающей сырости, которая заметна в первую весеннюю пору, когда реки в разливе; реки вступили в берега свои. Вода сквозила и отражала чистую синеву неба: леса — особенно, если смотреть на них сбоку — видимо, почти опушались. Еще два-три такие дня, и птицы, которые поминутно встречаются с соломинкой или перышком в носу, начнут вить свои гнезда в защите под куполами и сводами молодых листьев.
Местами проселок был влажен; но нигде не было следа грязи: колеса катились как по бархату, оставляя по чернозему следы, как бы покрытые лаком.
Славное было время для путешествия!
XIV
Дорога вела в самую середину полей; на всем протяжении они перерезывались ровными десятинами. Пересохшие растения и корни, выхваченные зубьями сохи, местами покрывали межи; местами межи резко отделялись зеленью молоденькой травки от коричневой, только что вспаханной почвы, исполосованной свежими бороздами. Земляные испарения струились и переливались в воздухе, сообщая особенную, какую-то золотистую мягкость всем предметам, жарко облитым солнцем.
На углу почти каждой нивы стояла распряженная телега с овсом. В стороне, немного поодаль, виднелись пахари. Впереди всех шел всегда сеятель. То был большею частию человек преклонный, отец или дед. К концам веревки, перекинутой через плечо сеятеля, прикреплялось решето или кузов, наполненный зерном: выступая покойным, сдержанным шагом вперед, старик то и дело опускал руку в кузов, простирал ее потом по воздуху и разом выпускал зерна, которые рассыпались всегда ровным полукругом. Постепенно удаляясь и исчезая в солнечном сиянии, сеятель уступал дорогу сыну или внуку, который управлял сохою и закрывал землею разбросанные зерна. За ним, звеня и подпрыгивая, тащилась борона с прицепившимися к ее зубьям комками косматых трав и корней. Лошадью правил обыкновенно мальчик. Иногда лошадь, если только она была старая, привычная к работе кобылка, шла сама собою: покорно следуя за хозяином, она изредка позволяла себе замедлять шаг, чтобы не смять жеребенка, который в нетерпении своем вытягивал шею под оглоблю и принимался сосать ее изо всей мочи.
Но этим еще не оканчивалось шествие: за каждой бороной летела в беспорядке стая галок, грачей, сизых и белых голубей. Они, казалось, совсем свыклись с людьми и лошадьми: то жадно припадая к земле, то взлетая на воздух, чтобы подраться за червячка, птицы следовали все время за бороною, нимало не пугаясь крика и свиста пахарей. Все поле усеяно было птицами.
XV
Несмотря, однако ж, на крик и свист пахарей, несмотря на звонкие голоса птиц и шумные их драки, несмотря на движение людей и лошадей, которые сновали взад и вперед по десятинам, — несмотря на щебетание мелких птичек, жужжание насекомых, фырканье лошадей, ржание жеребенка и пение жаворонка, этого дарового музыканта пахаря, несмотря на все это оживление и странное разнообразие голосов и звуков, все представлялось одним гармоническим целым. Широкий простор полей смягчал и сглаживал все звуки. Вся эта деятельная картина посева принимала вид чего-то мирного, какой-то кроткой радости и покоя!
С Борисом Эрнстовым, научным сотрудником Тобольского краеведческого музея и знатоком тобольской старины, мы отправились взглянуть на Искер. Давно нет уже этого города, татарской столицы Сибири на берегу Иртыша, ставки Кучума, откуда управлял он своими владениями и куда свозил богатую дань. Города нет, но хотелось посмотреть хоть на место, где он стоял, представить, как стоял, с какой стороны входил в него Ермак, что перед собой видел. И хотя знал я, что Иртыш (землерой с тюркского) подмывает и Кучумов холм, что, вероятней всего, мало что от него осталось, но и это «мало» не терпелось увидеть.
По высокому берегу Иртыша и подошли мы к крутому оврагу, за которым воздымался Кучумов холм. Историк Миллер два с половиной века назад застал здесь пятьдесят сажен в ширине холма, тобольский краевед и художник М. С. Знаменский сто лет назад намерил лишь пятнадцать сажен. Ныне ушло под воду и начало их замеров. Знаменский пил из Сибирки студеную воду, стоял над знаменитым Кучумовым колодцем, отрытым на случай осады. Сегодня все кануло в преисподнюю. От холма осталась уже и не часть его, а понижение к Сибирке с северной стороны. Как время сносит события, так ветер и вода — место этих событий на земле, и чем громче и ярче прозвучали они в истории, тем безжалостней результат.
С основанием Тобольска и восселением русских Искер обречен был на гибель, Иртыш лишь исполнил приговор. Какая судьба ждет теперь Тобольск, неужели явятся люди, которые поставят новый град и отдадут Тобольск Иртышу или какой-нибудь иной силе? Суждено ли им быть? Или они уже пришли, молодые и энергичные, без груза памяти на этой земле, и встали под боком Тобольска, тесня и тесня его к обрыву? Пятнадцать верст считалось от Искера до Тобольска. Эти — рядом. Не значит ли это, что настолько же скоростней будет их безжалостный надвиг?
Или они все же мирно уживутся?
Или — как вышло с домом М. С. Знаменского, того самого, который за сто лет до нас искал Искер. Дом снесли, на его место поставили новый и прибили к нему, полностью новому, прежнюю мемориальную доску: «В этом доме жил известный художник-демократ М. С. Знаменский». Тоже выход для исторического города.
Что ждет тебя, Тобольск, громкая, славная старая столица Сибири?! Достанет ли у нас сил, мужества, убедительности, памяти и доброй воли, чтобы тебя отстоять?
Александр Солженицын. Колокол Углича
Кто из нас не наслышан об этом колоколе, в диковинное наказание лишённом и языка и одной проушины, чтоб никогда уже не висел в колокольном достоинстве; мало того – битом плетьми, а ещё и сосланном за две тысячи вёрст, в Тобольск, на колымаге, – и во всю, и во всю эту даль не лошади везли заклятую клажу, но тянули на себе наказанные угличане – сверх тех двухсот, уже казнённых за растерзанье государевых людей (убийц малого царевича), и те – с языками урезанными, дабы не изъясняли по-своему происшедшее в городе.
Возвращаясь Сибирью, пересёкся я в Тобольском кремле с опустелым следом изгнанника – в часовенке-одиночке, где отбывал он свой тристалетний срок, пока не был помилован к возврату. А вот – я и в Угличе, в храме Димитрия-на-Крови. И колокол, хоть и двадцатипудовый, а всего-то в полчеловеческих роста, укреплен тут в почёте. Бронза его потускла до выстраданной серизны. Било его свисает недвижно. И мне предлагают – ударить.
Я – бью, единожды. И какой же дивный гул возникает в храме, сколь многозначно это слитие глубоких тонов, из старины – к нам, неразумно поспешливым и замутнённым душам. Всего один удар, но длится полминуты, а додлевается минуту полную, лишь медленно-медленно величественно угасая – и до самого умолка не теряя красочного многозвучья. Знали предки тайны металлов.
В первые же миги по известью, что царевич зарезан, пономарь соборной церкви кинулся на колокольню, догадливо заперев за собою дверь, и, сколько в неё ни ломились недруги, бил и бил набат вот в этот самый колокол. Вознёсся вопль и ужас угличского народа – то колокол возвещал общий страх за Русь.
Те раскатные колокольные удары – клич великой Беды – и предвестили Смуту Первую. Досталось и мне, вот, сейчас ударить в страдальный колокол – где-то в длении, в тлении Смуты Третьей. И как избавиться от сравненья: провидческая тревога народная – лишь досадная помеха трону и непробивной боярщине, что четыреста лет назад, что теперь.
Иван Никитин. Поле
Раскинулось поле волнистою тканью
И с небом слилось темно-синею гранью,
И в небе прозрачном щитом золотым
Блестящее солнце сияет над ним;
Как по морю, ветер по нивам гуляет
И белым туманом холмы одевает,
О чем-то украдкой с травой говорит
И смело во ржи золотистой шумит.
Один я… И сердцу и думам свобода…
Здесь мать моя, друг и наставник — природа.
И кажется жизнь мне светлей впереди,
Когда к своей мощной, широкой груди
Она, как младенца, меня допускает
И часть своей силы мне в душу вливает.
Инна Гофф. Русское поле
Поле, русское поле…
Светит луна или падает снег, —
Счастьем и болью вместе с тобою.
Нет, не забыть тебя сердцем вовек.
Русское поле, русское поле…
Сколько дорог прошагать мне пришлось!
Ты моя юность, ты моя воля —
То, что сбылось, то, что в жизни сбылось.
Не сравнятся с тобой ни леса, ни моря.
Ты со мной, мое поле,
Студит ветер висок.
Здесь Отчизна моя, и скажу, не тая:
— Здравствуй, русское поле,
Я твой тонкий колосок.
Поле, русское поле…
Пусть я давно человек городской —
Запах полыни, вешние ливни
Вдруг обожгут меня прежней тоской.
Русское поле, русское поле…
Я, как и ты, ожиданьем живу —
Верю молчанью, как обещанью,
Пасмурным днем вижу я синеву.
Не сравнятся с тобой ни леса, ни моря.
Ты со мной, мое поле,
Студит ветер висок.
Здесь Отчизна моя, и скажу, не тая:
— Здравствуй, русское поле,
Я твой тонкий колосок.
Дмитрий Григорович. Пахарь
II
И вот я снова в полях, снова на просторе, снова дышу воздухом, пахнущим землею и зеленью!
Чудный был вечер! Солнце было еще высоко над горизонтом: оставалось час или полтора до заката. Прозрачное, безоблачное небо дышало свежестью; оно сообщало, казалось, свежесть самой земле, где на всем виднелись признаки юности. Апрель приближался к концу. Весна была ранняя, дружная; снег давно сбежал с полей. Повсюду, направо и налево от дороги, вдали и вблизи, по всем буграм и скатам, зеленели озими, освещенные косвенными золотыми лучами; тонкие полосы межей были еще темны; над ними вместо тучных кустов кашки, донника, ежевики и шиповника лоснились покуда пунцовые прутья и подымались ноздреватые, пересохнувшие стебли прошлого года; где-где разве развертывался и сквозил мягкий, как бархат, лист земляники. Но как уже хорошо было в поле! Тишина необыкновенная. Так тихо, что ни одна былинка не покачнет головкой; а чувствуешь, между тем, — слышишь даже, что весь этот неоглядный простор земли и воздуха наполнен жизнию и движением. Напрягаешь слух, жадно прислушиваешься… И — странно! — звуки эти радостно даже как-то отдаются в душе и тешат ее… Совсем не то, что в городе… В блестящей глубине небесного свода не видать жаворонка; но воздух наполнен его переливами. В каждой борозде, в чаще мелкой травы, в озимях слышатся писк, шорох. Далеко в рощах воркует горлинка и перелетают с места на место дикие голуби. Все оживает: в самой тонкой ветке, в самых нежных стебельках движется свежий сок, хлынувший из корня, которому так тепло теперь под землею, нагретою солнцем. Мириады насекомых роями жужжат в воздухе, снуют и качаются на гибких травках молодой зелени. Солнце везде и всюду: солнце насквозь пронизывает густые чащи, не успевшие еще заслониться листом; солнце донимает в глубине лесов и оврагов остатки рыхлого, почерневшего снега; солнце жаркими лучами обливает поля, где сквозь редкую еще зелень блистают новые отпрыски озимого хлеба и желтеет прошлогоднее, дотлевающее жнивье. С каким наслаждением выставляешь на вешнее солнце спину и обнаженную руку! В воздухе уже не чувствуешь той проникающей сырости, которая заметна в первую весеннюю пору, когда реки в разливе; реки вступили в берега свои. Вода сквозила и отражала чистую синеву неба: леса — особенно, если смотреть на них сбоку — видимо, почти опушались. Еще два-три такие дня, и птицы, которые поминутно встречаются с соломинкой или перышком в носу, начнут вить свои гнезда в защите под куполами и сводами молодых листьев.
Местами проселок был влажен; но нигде не было следа грязи: колеса катились как по бархату, оставляя по чернозему следы, как бы покрытые лаком.
Славное было время для путешествия!
XIV
Дорога вела в самую середину полей; на всем протяжении они перерезывались ровными десятинами. Пересохшие растения и корни, выхваченные зубьями сохи, местами покрывали межи; местами межи резко отделялись зеленью молоденькой травки от коричневой, только что вспаханной почвы, исполосованной свежими бороздами. Земляные испарения струились и переливались в воздухе, сообщая особенную, какую-то золотистую мягкость всем предметам, жарко облитым солнцем.
На углу почти каждой нивы стояла распряженная телега с овсом. В стороне, немного поодаль, виднелись пахари. Впереди всех шел всегда сеятель. То был большею частию человек преклонный, отец или дед. К концам веревки, перекинутой через плечо сеятеля, прикреплялось решето или кузов, наполненный зерном: выступая покойным, сдержанным шагом вперед, старик то и дело опускал руку в кузов, простирал ее потом по воздуху и разом выпускал зерна, которые рассыпались всегда ровным полукругом. Постепенно удаляясь и исчезая в солнечном сиянии, сеятель уступал дорогу сыну или внуку, который управлял сохою и закрывал землею разбросанные зерна. За ним, звеня и подпрыгивая, тащилась борона с прицепившимися к ее зубьям комками косматых трав и корней. Лошадью правил обыкновенно мальчик. Иногда лошадь, если только она была старая, привычная к работе кобылка, шла сама собою: покорно следуя за хозяином, она изредка позволяла себе замедлять шаг, чтобы не смять жеребенка, который в нетерпении своем вытягивал шею под оглоблю и принимался сосать ее изо всей мочи.
Но этим еще не оканчивалось шествие: за каждой бороной летела в беспорядке стая галок, грачей, сизых и белых голубей. Они, казалось, совсем свыклись с людьми и лошадьми: то жадно припадая к земле, то взлетая на воздух, чтобы подраться за червячка, птицы следовали все время за бороною, нимало не пугаясь крика и свиста пахарей. Все поле усеяно было птицами.
XV
Несмотря, однако ж, на крик и свист пахарей, несмотря на звонкие голоса птиц и шумные их драки, несмотря на движение людей и лошадей, которые сновали взад и вперед по десятинам, — несмотря на щебетание мелких птичек, жужжание насекомых, фырканье лошадей, ржание жеребенка и пение жаворонка, этого дарового музыканта пахаря, несмотря на все это оживление и странное разнообразие голосов и звуков, все представлялось одним гармоническим целым. Широкий простор полей смягчал и сглаживал все звуки. Вся эта деятельная картина посева принимала вид чего-то мирного, какой-то кроткой радости и покоя!