Файл: Под редакцией П. А. Николаева Издание второе, исправленное и дополненное.doc

ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 03.05.2024

Просмотров: 221

Скачиваний: 5

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.


Б. ШОУ

«КВИНТЭССЕНЦИЯ ИБСЕНИЗМА» (1891) (...)

(...) До сего дня критики слепы к новой технике созда­ния популярных пьес, между тем как целое поколение признанных драматургов изо дня в день демонстрирует ее у них под носом. Главным из новых технических при­емов стала дискуссия. Раньше в так называемых «хорошо сделанных пьесах» вам предлагались: в первом акте — экспозиция, во втором — конфликт, в третьем — его раз­решение. Теперь перед вами экспозиция, конфликт и дис­куссия, причем именно дискуссия и служит проверкой драматурга. (...) (...)

(...) ...В наши дни зрелые и образованные люди не ходят в театр, как не читают дешевых романчиков. А если драматурги и готовят им особую пищу, то они не реаги­руют на нее, отчасти потому, что у них нет привычки ходить в театр, а отчасти потому, что не понимают, что новый театр совсем не похож на все обычные театры. Но когда они в конце концов поймут это, их будет привлекать к себе уже не холостая перестрелка репликами между актерами, не притворная смерть, венчающая сценическую битву, не пара театральных любовников, симулирующих эротический экстаз, и не какие-нибудь там дурачества, именуемые «действием», — а сама глубина пьесы, характе­ры и поступки сценических героев, которые оживут бла­годаря искусству драматурга и актеров.

До этих пределов и расширил Ибсен старую драмати­ческую форму. До определенного момента в последнем действии «Кукольный дом» — это пьеса, которую можно переиначить в банальнейшую французскую драму, вымарав лишь несколько реплик и заменив знаменитую последнюю сцену счастливым сентиментальным концом. И, уж конеч­но, это было первое, что сделали с пьесой театральные «мудрецы», и она, ощипанная таким образом, не имела никакого успеха и не обратила на себя сколько-нибудь заметного внимания. Но именно в этом месте последнего акта героиня вдруг совершенно неожиданно для «мудре­цов» прерывает свою эмоциональную игру и заявляет: «Нам надо сесть и обсудить все, что произошло между нами». Благодаря этому совершенно новому драматурги­ческому приему, этому, как сказали бы музыканты, добав­лению новой части «Кукольный дом» и покорил Европу и основал новую школу драматического искусства.

С этого времени дискуссия вышла далеко за пределы последних десяти минут пьесы, во всем остальном «хорошо сделанной». Введение дискуссии в финал пьесы вообще было неудачно — не только потому, что зрительный зал к этому времени был уже утомлен, но и потому, что вся пьеса становилась понятной только в самом конце спек­такля, когда первые акты прояснялись в свете финальной дискуссии. (...)


...Сегодня наши пьесы, в том числе и некоторые мои, начинаются с дискуссии и кончаются действием, а в дру­гих дискуссия от начала до конца переплетается с дей­ствием. (...)

В новых пьесах драматический конфликт строится не вокруг вульгарных склонностей человека, его жадности или щедрости, обиды и честолюбия, недоразумений и слу­чайностей и всего прочего, что само по себе не порождает моральных проблем, а вокруг столкновения различных идеалов. Конфликт этот идет не между правыми и винова­тыми: злодей здесь может быть совестлив, как и герой, если не больше. По сути дела, проблема, делающая пьесу интересной (когда она действительно интересна), заклю­чается в выяснении, кто же здесь герой, а кто злодей. Или, иначе говоря, здесь нет ни злодеев, ни героев. Критиков поражает больше всего отказ от драматургического искус­ства. Они не понимают, что в действительности за всеми техническими новшествами стоит неизбежный возврат к природе. Сегодня естественное — это прежде всего ка­ждодневное. И если стремиться к тому, чтобы кульмина­ционные моменты пьесы что-то значили для зрителя, они должны быть такими, какие бывают и у него если не еже­дневно, то по крайней мере раз в жизни. Преступления, драки, огромные наследства, пожары, кораблекрушения, сражения и громы небесные — все это драматургические ошибки, даже если такие происшествия изображать эф­фектно. Конечно, если провести героя сквозь тяжелые испытания, они смогут приобрести драматический интерес, хотя и будут слишком явно театральными, ибо драматург, не имеющий большого опыта личного участия в подобных катастрофах, естественно, вынужден подменять возникаю­щие в нем чувства набором штампов и догадок.

Короче, несчастные случаи сами по себе не драматичны; они всего лишь анекдотичны. Они могут служить основой фабулы, производить впечатление, возбуждать, опустошать и вызывать любопытство, могут обладать дюжиной других качеств. Но собственно драматического интереса в них нет, как нет, например, никакой драмы в том, что человека сбили с ног или что его переехала машина. (...)

(...)

Б. ШОУ ТРИ ПЬЕСЫ БРИЕ (1909)

(...)

(...) Не только традиционная трагическая катастрофа непригодна для современного изображения жизни, непри­годна для него и развязка, — безразлично — счастливая или несчастная. Если драматург отказывается изображать несчастные случаи и катастрофы и берет в качестве мате­риала «пласты жизни», он тем самым обязуется писать пьесы, у которых нет развязки. Теперь занавес уже не опускается над бракосочетанием или убийством героя, он опускается, когда зрители увидели кусок жизни, доста­точный для того, чтобы можно было извлечь из него ка­кой-то урок...



(...) Вы уходите с тревожным чувством, что жизнь, показанная в пьесе, касается и вас и что вы обязаны найти какой-то выход для себя и для других, ибо современное состояние цивилизованного общества несовместимо с ва­шим чувством чести. (...)

А. Н. ВЕСЕЛОВСКИЙ ПОЭТИКА СЮЖЕТОВ (1897—1906)

(...)

...Надо наперед условиться, что разуметь под сюжетом, отличить мотив от сюжета, как комплекса мотивов. Под мотивом я разумею формулу, отвечающую на первых порах общественности на вопросы, которые природа всюду ставила человеку, либо закреплявшую особенно яркие, казавшиеся важными или повторявшиеся впечатле­ния действительности. Признак мотива — его образный одночленный схематизм; таковы неразлагаемые далее эле­менты низшей мифологии и сказки: солнце кто-то похищает (затмение), молнию-огонь сносит с неба птица; у лосося хвост с перехватом: его ущемили и т. п.; облака не дают дождя, иссохла вода в источнике: враждебные силы закопали их, держат влагу взаперти и надо побороть врага; браки с зверями; превращения; злая старуха изво­дит красавицу, либо ее кто-то похищает, и ее приходится добывать силой или ловкостью и т. п. Такого рода мотивы могли зарождаться самостоятельно- в разноплеменных сре­дах; их однородность или их сходство нельзя объяснить заимствованием, а однородностью бытовых условий и отло­жившихся в них психических процессов.

Простейший род мотива может быть выражен форму­лой а -f- Ь: злая старуха не любит красавицу— и задает ей опасную для жизни задачу. Каждая часть формулы способна видоизмениться, особенно подлежит прираще­нию Ъ\ задач может быть две, три (любимое народное чис­ло) и более; по пути богатыря будет встреча, но их может быть и несколько. Так мотив вырастал в сюжет, как формула лирического стиля, построенная на параллелизме, может приращаться, развивая тот или другой из своих членов. Но схематизм сюжета уже наполовину сознательный, на­пример, выбор и распорядок задач и встреч не обусловлен необходимо темой, данной содержанием мотива, и пред­полагает уже известную свободу; сюжет сказки, в известном смысле, уже акт творчества. Можно допустить, что совер­шаясь самостоятельно, развитие от мотива к сюжету могло дать там и здесь одинаковые результаты, то есть что могли явиться, независимо друг от друга, сходные сюжеты, как естественная эволюция сходных мотивов. Но допущен­ная сознательность сюжетной схематизации указывает на ограничение, которое можно выяснить на развитии мотивов «задач» и «встреч»: чем меньше та или другая из чередующихся задач и встреч подготовлена предыдущей, чем слабее их внутренняя связь, так что, например, каж­дая из них могла бы стоять на любой очереди, с тем большей уверенностью можно утверждать, что если в раз­личных народных средах мы встретим формулу с одинаково случайной последовательностью
b (a-\-bb[b2 и т.д.), такое сходство нельзя безусловно вменить сходным процессам психики; если таких Ъ будет 12, то по расчету Джекобса вероятность самостоятельного сложения сводится в отно­шении 1:479,001,599 — и мы в праве говорить о заимство­вании кем-то у кого-то.

Сюжеты — это сложные схемы, в образности которых обобщились известные акты человеческой жизни и психики в чередующихся формах бытовой действительности. С обобщением соединена уже и оценка действия, положитель­ная или отрицательная. Для хронологии сюжетности я считаю это последнее обстоятельство очень важным: если, например, такие темы, как Психея и Амур и Мелюзина, отражают старый запрет брака членов одного и того же тотемического союза, то примирительный аккорд, которым кончается Апулеева и сродные сказки, указывает, что эволюция быта уже отменила когда-то живой обычай: оттуда изменение сказочной схемы.

Схематизация действия естественно вела к схематиза­ции действующих лиц, типов.

(...)

...Всюду ли совершился переход от естественной схе­матизации мотивов к схематизации сюжетов? На почве сказочной сюжетности этот вопрос, по-видимому, решает­ся отрицательно. Бытовые сказки дикарей не знают ни типических тем, ни строгого плана наших сказок, нашего сказочного матерьяла; это ряд расплывчато-реальных или фантастических приключений, без органической связи и того костяка, который дает форму целому и ясно прог­лядывает из-под подробностей, отличающих один варьянт от другого. Варьянты предполагают основной текст или сказ, отклонение от формы; бесформенность не дает варьянтов. И среди этой бесформенности сказочного матерьяла вы встречаете знакомые нам схематические темы, сюжетность европейских, индийских, персидских сказок. Это — захожие сказки.

Итак: не все народности доходили до схематизации сказочной сюжетности, то есть до той простейшей композиции, которая открывала путь к дальнейшему, уже не механическому творчеству. В матерьяле бесформенных рас­сказов схематические сказки остаются пятном, не расплыв­шимся в общей массе.

(...

)(...)Чем сложнее комбинации мотивов (как песни — комбинации стилистических мотивов), чем они нелогичнее и чем составных мотивов больше, тем труднее предполо­жить, при сходстве, например, двух подобных разноплемен­ных сказок, что они возникли путем психологического самозарождения на почве одинаковых представлений и бы­товых основ. В таких случаях может подняться вопрос о заимствовании в историческую пору сюжета, сложившего­ся у одной народности, другою.

И мотивы и сюжеты входят в оборот истории: это формы для выражения нарастающего идеального содер­жания. Отвечая этому требованию, сюжеты варьируются: в сюжеты вторгаются некоторые мотивы, либо сюжеты комбинируются друг с другом... новое освещение получается от иного понимания стоящего в центре типа или типов (Фауст). Этим определяется отношение личного поэта к традиционным типическим сюжетам: его творчество.

Я не хочу этим сказать, чтобы поэтический акт выра­жался только в повторении или новой комбинации типических сюжетов. Есть сюжеты анекдотические, под­сказанные каким-нибудь случайным происшествием, выз­вавшим интерес фабулой или главным действующим лицом. Примеры: 1) камаонские сказки типического характера — и местные легенды. (...) 2) современный роман не типичен, центр не в фабуле, а в типах; но роман с приключениями, roman d'aventures, писался унаследованными схемами.

Л. С. ВЫГОТСКИЙ ПСИХОЛОГИЯ ИСКУССТВА

(...)

(...)Два основных понятия, с которыми приходится иметь дело при анализе структуры какого-нибудь расска­за, всего удобнее обозначить, как это обычно делается, как материал и форму этого рассказа. Под материалом, как мы уже говорили, следует разуметь все то, что поэт взял как готовое — житейские отношения, истории, случаи, бытовую обстановку, характеры, все то, что существовало до рассказа и может существовать вне и независимо от этого рассказа, если это толково и связно пересказать своими словами. Расположение этого материала по законам художественного построения следует называть в точном смысле этого слова формой этого произведения1.

Мы уже выяснили, что под этими словами никак не следует понимать только внешнюю, звуковую, зрительную или какую-нибудь иную, чувственную форму, открываю


­

щуюся нашему восприятию. В этом понимании форма мень­ше всего напоминает внешнюю оболочку, как бы кожуру, в которую облечен плод. Форма, напротив, раскрывается при этом как активное начало переработки и преодоления материала в его самых косных и элементарных свойствах. Применительно к рассказу или новелле форма и материал обычно берутся из области каких-нибудь человеческих отношений, событий или происшествий, и здесь, если мы будем выделять самое происшествие, которое легло в основу какого-нибудь рассказа, — мы получим материал этого рас­сказа. Если мы будем говорить о том, в каком порядке и в каком расположении частей материал этот преподнесен читателю, как рассказано об этом происшествии, — мы будем иметь дело с его формой. Надо сказать, что до сих пор в специальной литературе нет согласия и общей терми­нологии применительно к этому вопросу: так, одни, как Шкловский и Томашевский, называют фабулой материал рассказа, лежащие в его основе житейские события; а сю­жетом называют формальную обработку этого рассказа. Другие авторы, как Петровский, употребляют эти слова как раз в обратном значении и понимают под сюжетом то событие, которое послужило поводом для рассказа, а под фабулой — художественную обработку этого события. «Я склонен применять слово «сюжет» в смысле материи ху­дожественного произведения. Сюжет есть как бы система событий, действий (или единое событие, простое и слож­ное в своем составе), предстоящая поэту в том или ином оформлении, которое, однако, не является еще результатом его собственной творческой индивидуальной поэтической работы. Поэтически же обработанный сюжет я согласен именовать термином «фабула»28.


289

Так или иначе понимать эти слова — во всяком случае, необходимо разграничивать эти два понятия, и в этом сог­ласны решительно все. Мы в дальнейшем будем придержи­ваться терминологии формалистов, обозначающих фабу­лой, в согласии с литературной традицией, именно лежа­щий в основе произведения материал. Соотношение мате­риала и формы в рассказе есть, конечно, соотношение фабулы и сюжета. Если мы хотим узнать, в каком направлении протекало творчество поэта, выразившееся в создании рассказа, мы должны исследовать, какими прие­мами и с какими заданиями данная в рассказе фабула

переработана поэтом и оформлена в данный поэтический сюжет. Мы, следовательно, вправе приравнять фабулу ко всякому материалу построения в искусстве. Фабула для рас­сказа это то же самое, что слова для стиха, что гамма для музыки, что сами по себе краски для живописца, линии для графика и т. п. Сюжет для рассказа то же самое, что для поэзии стих, для музыки мелодия, для живописи картина, для графики рисунок. Иначе говоря, мы всякий раз имеем здесь дело с соотношением отдельных частей материала, и мы вправе сказать, что сюжет так относится к фабуле рассказа, как стих к составляющим его словам, как мелодия к составляющим ее звукам, как форма к материалу.

Надо сказать, что такое понимание развивалось с вели­чайшими трудностями, потому что благодаря тому удиви­тельному закону искусства, что поэт обычно старается дать формальную обработку материала в скрытом от читателя виде, очень долгое время исследование никак не могло раз­личить эти две стороны рассказа и всякий раз путалось, ког­да пыталось устанавливать те или иные законы создания и восприятия рассказа. Однако уже давно поэты знали, что расположение событий рассказа, тот способ, каким зна­комит поэт читателя со своей фабулой, композиция его произведения представляет чрезвычайно важную задачу для словесного искусства. Эта композиция была всегда предме­том крайней заботы — сознательной или бессознатель­ной — со стороны поэтов и романистов, но только в новелле, развившейся несомненно из рассказа, она получила свое чистое развитие. Мы можем смотреть на новеллу как на чистый вид сюжетного произведения, главным пред­метом которого является формальная обработка фабулы и трансформация ее в поэтический сюжет. Поэзия вырабо­тала целый ряд очень искусных и сложных форм построения и обработки фабулы, и некоторые из писателей отчетливо сознавали роль и значение каждого такого приема. Наи­большей сознательности это достигло у Стерна, как пока­зал Шкловский. Стерн совершенно обнажил приемы сюжетного построения и в конце своего романа дал пять графиков хода фабулы романа «Тристрам Шенди».(...)


291

(...) Здесь, естественно, возникает только один вопрос, который необходимо разъяснить с самого начала. Этот воп­рос совершенно ясен, когда речь идет о такой привычной нам и явной художественной форме, как мелодия или стих, но он кажется существенно запутанным, когда речь начинает идти о рассказе. Этот вопрос можно фор­муЛировать так: для чего художник, не довольствуясь простой хронологической последовательностью событий, отступает от прямолинейного развертывания рассказа и предпочитает описывать кривую линию, вместо того чтобы продвигаться по кратчайшему расстоянию между двумя точками вперед. Это легко может показаться причудой или капризом писателя, лишенными всякого основания и смысла. И в самом деле, если мы обратимся к традицион­ному пониманию и толкованию сюжетной композиции, то мы увидим, что эти сюжетные кривые вызывали всегда непонимание и ложное толкование у критиков. Так, например, в русской поэтике издавна утвердилось мнение, что «Евгений Онегин» — эпическое произведение, написанное с целым рядом лирических отступлений, причем эти отступления понимались именно как таковые, как отход автора в сторону от темы своего повествования, и именно лирически, то есть как наиболее лирические отрывки, вкрапленные в эпическое целое, но не имеющие органической связи с этой эпической тканью, ведущие самостоятельное существование и играющие роль эпи­ческой интермедии, то есть междудействия, роль лири­ческого антракта между двумя актами повести. Нет ничего более ложного, чем такое понимание: оно остав­ляет совершенно в стороне чисто эпическую роль, которую играют такие «отступления», и, если приглядеться к эко­номии всего романа в целом, легко открыть, что именно эти отступления представляют собой важнейшие приемы для развертывания и раскрытия сюжета; признать их за отступления так же нелепо, как принять за отступле­ния повышения и понижения в музыкальной мелодии, которые, конечно же, являются отступлениями от нор­мального течения гаммы, но для мелодии эти отступле­ния — все. Точно так же так называемые отступления в «Евгении Онегине» составляют, конечно, самую суть и основной стилистический прием построения всего романа, это его сюжетная мелодия. «Один остроумный художник (Владимир Миклашевский), — говорит Шкловский,— предлагает иллюстрировать в этом романе главным образом отступления («ножки», например) — с точки зре­ния композиционной это будет правильно»... На примере легче всего пояснить, какое значение имеет такая кривая сюжета. Мы уже знаем, что основой мелодии является динамическое соотношение составляющих ее звуков. Так же точно стих есть не просто сумма составляющих его звуков, а есть динамическая их последовательность