Файл: Под редакцией П. А. Николаева Издание второе, исправленное и дополненное.doc
ВУЗ: Не указан
Категория: Не указан
Дисциплина: Не указана
Добавлен: 03.05.2024
Просмотров: 223
Скачиваний: 5
ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.
(•••>
(...) Связь мифа, языка и поэзии не столько в единстве предания, сколько в единстве психологического приема...
(...)
а. Гуси-лебеди видели в море утушку, не поймали, только подметили, крылышки подрезали.
б. Князи-бояре-сваты видели Катичку, не взяли, подметили, косу подрезали. (...)
Общая схема психологической параллели нам известна: сопоставлены два мотива, один подсказывает другой, они выясняют друг друга, причем перевес на стороне того, который наполнен человеческим содержанием. Точно сплетающиеся варьяции одной и той же музыкальной темы, взаимно суггестивные'. Стоит приучиться к этой суггестивности — а на это пройдут века — и одна тема будет стоять за другую.
(...)
(...) Устойчивость всей параллели достигается лишь в тех случаях, 1) когда к основному сходству, по категории действия, подбираются более или менее яркие сходные черты, его поддерживающие, или ему не перечащие; 2) когда параллель приглянулась, вошла в обиход обычая или культа, определилась и окрепла надолго. Тогда параллель становится символом, самостоятельно являясь и в других сочетаниях, как показатель нарицательного. В пору господства брака через увоз, жених представлялся в чертах насильника, похитителя, добывающего невесту мечом, осадой города, либо охотником, хищной птицей; в латышской народной поэзии жених и невеста являются в парных образах: топора и сосны, соболя и выдры, козы и листа, волка и овцы, ветра и розы, охотника и куницы, либо белки, ястреба и куропатки и т. д. К этому разряду представлений относятся и наши песенные: молодец — козел, девушка капуста, петрушка; жених стрелец, невеста куница, соболь; сваты: купцы, ловцы, невеста товар, белая рыбица, либо жених — сокол, невеста голубка, лебедь, утица, перепелочка... Таким-то образом отложились, путем подбора и под влиянием бытовых отношений, которые трудно уследить, параллели, — символы наших свадебных песен: солнце — отец, месяц — мать; или: месяц — хозяин, солнце — хозяйка, звезды — их дети; либо месяц — жених, звезда — невеста; рута как символ девственности; в западной народной поэзии — роза, не снятая со стебля, и т. п.; символы то прочные, то колеблющиеся, постепенно проходящие от реального значения, лежавшего в их основе, к более общему — формуле. В русских свадебных песнях калина — девушка, но основное значение касалось признаков девственности; определяющим моментом был красный цвет ее ягод.
(...
)(...)... Этот элемент предания и отличает символ от искусственно подобранного аллегорического образа: последний может быть точен, но не растяжим для новой суггестивности, потому что не покоится на почве тех созвучий природы и человека, на которых построен народно-поэтический параллелизм. Когда эти созвучия явятся, либо когда аллегорическая формула перейдет в оборот народного предания, она может приблизиться к жизни символа: примеры предлагает история христианской символики.
Символ растяжим, как растяжимо слово для новых откровений мысли. (...)
(...)
Роза представляет собой... яркий пример растяжимости символа, ответившего на самые широкие требования суггестивности. Южный цветок был в классическом мире символом весны и любви и смерти, восстающей весною к новой жизни; его посвятили Афродите, им же венчали в поминальные дни, Rosalia, гробницы умерших. В христианской Европе последние отношения были забыты, либо пережили в виде обломков, суеверий, гонимых церковью... Но роза, как символ любви, принялась на почве западной народной поэзии, проникая частями и в русскую песню, вторгаясь в заветную символику руты и калины. Зато произошло новое развитие, может быть, по следам классического мифа о розе, расцветшей из крови любимца Афродиты, Адониса : роза стала символом мученичества, крови, пролитой Спасителем на кресте; она начинает служить иносказаниям христианской поэзии и искусства, наполняет жития, расцветает на телах святых. Богородица окружена розами, она сама зачата от розы, розовый куст, из которого выпорхнула птичка — Христос. Так в немецких, западно-славянских и пошедших от них южно-русских песнях. Символика ширится, и символ Афродиты расцветает у Данте в гигантскую небесную розу, лепестки которой святые, святая дружина Христова30 (...)
А. А. ПОТЕБНЯ ИЗ ЗАПИСОК ПО ТЕОРИИ СЛОВЕСНОСТИ
(...)
Всякое создание нового слова из прежнего создает вместе с новым значением и новое представление. Поэтому можно сказать, что первоначально всякое слово состоит из трех элементов: единства членораздельных звуков, т. е. внешнего знака значения; представления, то есть внутреннего знака значения и самого значения. Другими словами, в это время в двояком отношении есть (имеется налицо) знак значения', как звук и как представление.
Звук и значение навсегда остаются непременными условиями существования слова, представление же теряется. (...)
(...)
Уже при самом возникновении слова между его значением и представлением, т. е. способом, каким обозначено это значение, существует неравенство: в значении всегда заключено больше, чем в представлении. Слово служит лишь точкой опоры для мысли. По мере применения слова к новым и новым случаям, это несоответствие все увеличивается. Относительно широкое и глубокое значение слова (например, защита) стремится оторваться от сравнительно ничтожного представления (взятого из слова щит), но в этом стремлении производит лишь новое слово. Добытые мыслью новые точки прикрепления усиливают ее рост.
(...)
(...)
Всякое искусство есть образное мышление, т. е. мышление при помощи образа. Образ заменяет множественное, сложное, трудно уловимое по отдаленности, неясности, чем-то относительно единичным и простым, близким, определенным, наглядным. Таким образом мир искусства состоит из относительно малых и простых знаков великого мира природы и человеческой жизни. В области поэзии эта цель достигается сложными произведениями в силу того, что она достигается и отдельным словом.
Если обозначить вновь обозначаемое значение через х, а прежнее А, то в отношении х к А можно различить три случая:
Из двух значений, приводимых в связь выражениями:
1) значение А вполне заключено в х, или наоборот х обнимает в себе все А без остатка; напр. человек (А) и люди (х). Представление такого х в виде А, или наоборот, называют ооте/бохл'> соподразумевание, совключение... (...)
-
понятие А заключается в х лишь отчасти: напр. птицы (х) и лес (А) в (лесные птицы). Представление такого х в виде А, или наоборот, называется ретытирла1, переименование, замена имени другим, напр.: «лес поет» (лесные птицы)... (...) -
понятие А и х на первый взгляд не совпадают друг с другом ни в одном признаке, напротив, исключают друг друга, например, подошва обуви и часть горы. Но психологически сочетания А их приводят на мысль третье сочетание Б, или же оба производят сходные чувства. Представление такого А в виде Б et vice verso31 называется цешфора32, именем, которое греческими риторами и Цицероном... понималось не только в этом частном, но и в общем смысле тропа и фигуры.
Так напр., логически нет связи между хрустальным бокалом шампанского и женщиной N, ибо даже очертания стана женщины нетождественны с очертаниями бокала; но от вина — хмель, от женщины — опьянение любви, и отсюда N названа кристаллом и фиалом — (
— чаша для вина, широкая и плоская); отсюда — сравнение и затем метафора:
...Да вот в бутылке засмоленой,
Между жарким и бланманже,
Цимлянское несут уже;
За ним строй рюмок узких, длинных,
Подобных талии твоей,
Зизи, кристалл души моей,
Предмет стихов моих невинных,
Любви приманчивой фиал,
Ты, от кого я пьян! Он. V, 32.
Совмещение тропов. Деление поэтической иносказательности по способу перехода от А к х есть сильное отвлечение; конкретные случаи могут представлять совмещение многих тропов... (...)
(...)
Б. В. ТОМАШЕВСКИЙ СТИЛИСТИКА И СТИХОСЛОЖЕНИЕ
(...)
Обыкновенно эпитет противополагается логическому определению. Чтобы понять, что такое логическое определение, надо ввести понятия содержания и объема. Каждое понятие имеет свой объем и свое содержание. Объемом понятия называются все явления, предметы, вещи, реальные или воображаемые, данным понятием обобщаемые. Например, объем значения слова дом составляют все здания, какие только существуют на свете, подходящие к понятию «дом», все, к чему слово дом применимо. Содержание того же понятия — это все те признаки, которые отличают любое из данных сооружений от того, что уже не будет домом. Конура для собаки — это не дом, потому что она, хотя и обладает некоторыми общими признаками с домом, но не обладает всё-таки всеми теми признаками, которые присущи именно дому, в отличие от чего-нибудь другого, и, кроме того, обладает такими признаками, какие не свойственны понятию «дом».
Если присоединить к имеющимся признакам какой- нибудь новый признак, не содержащийся в общем понятии, то изменится и объем, и содержание. К слову дом можно присоединить признак «деревянный». Этот признак как отличительный не присутствует в понятии «дом» — потому что если бы слово дом определялось бы наличием признака «деревянный», то не мог бы существовать каменный дом. Следовательно, то, что дома бывают деревянные, вообще говоря, не отличает самого понятия «дом» от понятия «не дом». Но теперь к слову прибавляется новый признак, который раньше в понятии не содержался. Объем при этом уменьшается, потому что отпадают все дома, построенные из иного материала, нежели дерево. Таким образом, получается, что при увеличении содержания понятия объем уменьшается, или, выражаясь математическим термином, объем обратно пропорционален содержанию.
Всё это характерно для логического определения. Его функция — ограничить объем путем расширения содержания. Задача логического определения — индивидуализировать понятие или предмет, отличить его от подобных же понятий.
Эпитет — это такое определение, которое этой функции не имеет и которое сохраняет уже заранее определенное понятие в том же объеме и, следовательно, в том же содержании. Эпитет ничего не прибавляет к содержанию, он как бы перегруппировывает признаки, выдвигая в ясное поле сознания тот признак, который мог бы и не присутствовать.
Сочетания серый волк и серая лошадь не равнозначны.
Определение серый по отношению к лошади несомненно логическое, потому что, говоря серая лошадь, мы отличаем данную масть от других, как, например: буланая лощадь, вороная лошадь и пр. Определение серый по отношению к волку (сказочный серый волк) не является логическим, потому что не для того говорят серый волк, чтобы отличить его от волка другой масти. Это вообще волк, и слово серый только подчеркивает привычный и типический цвет волчьей шерсти.
Надо заметить, что в литературе слово «эпитет» не всегда употребляется в этом узком смысле слова; иногда этим словом обозначают всякое определение.
При всем многоразличии смысловых функций эпитет всегда придает слову некоторую эмоциональную окраску. Слово перестает быть обыкновенным термином. Например, серый волк — это не зоологический термин. Если это слово и встретится в учебнике зоологии, то не в том значении и не в таком сочетании, как в сказках. Бывает, что одно и то же словосочетание в разных текстах приобретает характер логического определения, либо эпитета. В сочетании красная роза определение красная может восприниматься по-разному. Если речь идет о каком-нибудь руководстве по садоводству, то там красная роза будет логическим определением, отличающим красную розу от чайной розы, от белой розы и т. д. Но в стихотворении, где между прочим упоминается красная роза, слово красная не будет иметь функции отличения; здесь имеется в виду самая обыкновенная роза, а прилагательное красная прибавляется для того, что создать зрительное красочное впечатление, чтобы вместо скупого слова роза дать сочетание, эмоционально окрашенное.
Явление эпитета, потребность в таком подчеркивании отдельного признака не с целью различения, а с целью придачи слову особой стилистической окраски, — это явление свойственно всем литературам, всем временам и всем народам. (...)
1 ... 18 19 20 21 22 23 24 25 ... 34
а. Ф. лосев
ПРОБЛЕМА СИМВОЛА И РЕАЛИСТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО <•••
)Басня может быть очень художественной именно в обрисовке употребленной в ней идейной образности; и все-таки басня есть аллегория, а не символ. Надо строго отличать символ от художественного образа, в котором тоже мы находим тождество изображения и его предмета. Басня Крылова «Осел и соловей» художественна только в своей образной стороне: пение соловья и тишина в природе, когда прилегли стада и пастух молча улыбается пастушке. Тут есть своя образность и своя собственная идейность, независимая от басни в целом. Но если брать всю эту басню в целом, то отнесение ее идейно-образной стороны к изображаемой предметности отнюдь не есть отношение тождества. Ее образная сторона есть только художественная иллюстрация к идее, отнюдь не художественной, но чисто научной или общественно-литературной, а именно к тому, что критики искусства бывают плохие, не имеющие никакого художественного вкуса, и что «избави бог и нас от этаких судей». (...)
(...)
И в аллегории есть общее и единичное, и в символе есть общее и единичное. В аллегории единичное привлечено для наглядного показа общности, и в символе наглядная картина иллюстрирует какую-нибудь общность. Следовательно, в каком-то пункте общее и единичное совпадают как в аллегории, так и в символе. Но в аллегории это совпадение происходит только в виде подведения индивидуального под общее с непременным снижением этого индивидуального, с полным отказом понимать его буквально и с использованием его как только иллюстрации, которая может быть заменена какими угодно другими иллюстрациями. Все эти иллюстрации, взятые сами по себе, какой бы художественный смысл они ни имели, в басне как в особом жанре и в аллегории никогда не принимаются всерьез и никогда не имеют самостоятельного значения. Они сыграли свою иллюстративную роль и после этого исчезли. Выражаясь чисто логически, вид здесь подведен под род, но тут же объявлен несущественным, а вся существенность принадлежит только роду.
Совсем другое имеем мы в символе. Видовое явление тоже подводится здесь под некую общность, но оно не погибает, не понимается как-то переносно, никогда не исчезает из поля зрения писателя и читателя, но оно сконструировано по определенному закону и потому закономерно, оно так же реально, как и та общность, под которую оно подведено. (...)
(...)
2. ЯЗЫК ПИСАТЕЛЯ И ЛИТЕРАТУРНЫЕ НАПРАВЛЕНИЯ
Н. БУАЛО ПОЭТИЧЕСКОЕ ИСКУССТВО (1674)
<•••>
Чтоб нас очаровать, нет выдумке предела. Все обретает в ней рассудок, душу, тело: В Венере красота навек воплощена; В Минерве — ясный ум и мыслей глубина; Предвестник ливня, гром раскатисто-гремучий Рожден Юпитером, а не грозовой тучей; Вздымает к небесам и пенит гребни волн Не ветер, а Нептун, угрюмой злобы полн; Не эхо — звук пустой — звенит, призывам вторя, — То по Нарциссу плач подъемлет нимфа в горе33. (...)
(...)
Конечно, тот поэт, что христиан поет, Не должен сохранять язычества налет, Но требовать, чтоб мы, как вредную причуду, Всю мифологию изгнали отовсюду; Чтоб нищих и владык Харон в своем челне Не смел перевозить по стиксовой волне; Чтобы лишился Пан пленительной свирели, А парки — веретен, и ножниц, и кудели34, — Нет, это ханжество, пустой и вздорный бред, Который нанесет поэзии лишь вред! Им кажется грехом в картине иль поэме Изображать войну в блестящем медном шлеме, Фемиду строгую, несущую весы, И Время, что бежит, держа в руке часы! Они — лишь дайте власть — объявят
всем поэтам,
Что аллегория отныне под запретом! Ну что же! Этот вздор святошам отдадим,
А сами, не страшась, пойдем путем своим: Пусть любит вымыслы и мифы наша лира, — Из бога истины мы не творим кумира.
(...)
М. В. ЛОМОНОСОВ ПРЕДИСЛОВИЕ О ПОЛЬЗЕ КНИГ ЦЕРЬКОВНЫХ В РОССИЙСКОМ ЯЗЫКЕ (1757 — 1758)
(...)
Как материи, которые словом человеческим изображаются, различествуют по мере разной своей важности, так и российский язык чрез употребление книг церьков- ных по приличности имеет разные степени, высокой, посредственной и низкой. Сие происходит от трех родов речений российского языка. К первому причитаются, которые у древних славян и ныне у россиян общеупотребительны, например: бог, слава, рука, ныне, почитаю. Ко второму принадлежат, кои хотя обще употребляются мало, а особливо в разговорах, однако всем грамотным людям вразумительны, например: отверзаю, господень, насажденный, взываю. Неупотребительные и весьма обетшалые отсюда выключаются, как: обаваю, рясны, овогда, свене и сим подобные. К третьему роду относятся, которых нет в остатках славенского языка, то есть в церьковных книгах, например: говорю, ручей, которой, пока, лишь. Выключаются отсюда презренные слова, которых ни в каком штиле употребить не пристойно, как только в подлых комедиях.
От рассудительного употребления и разбору сих трех родов речений раждаются три штиля, высокой, посредственной и низкой. Первой составляется из речений сла- венороссийских, то есть употребительных в обоих наречиях, и из славенских, россиянам вразумительных и не весьма обетшалых. Сим штилем составляться должны героические поэмы, оды, прозаичные речи о важных материях, которым они от обыкновенной простоты к важному великолепию возвышаются. Сим штилем преимуществует российский язык перед многими нынешними европейскими, пользуясь языком славенским из книг церьковных.
Средней штиль состоять должен из речений, больше в российском языке употребительных, куда можно принять некоторые речения славенские, в высоком штиле употребительные, однако с великою осторожностию, чтобы слог не казался надутым. Равным образом употребить в нем можно низкие слова; однако остерегаться, чтобы не опуститься в подлость. И словом, в сем штиле должно наблюдать всевозможную равность, которая особливо тем теряется, когда речение славенское положено будет подле российского простонародного. Сим штилем писать все театральные сочинения, в которых требуется обыкновенное человеческое слово к живому представлению действия. Однако может и первого рода штиль иметь в них место, где потребно изобразить геройство и высокие мысли; в нежностях должно от того удаляться. Стихотворные дружеские письма, сатиры, эклоги и элегии сего штиля больше должны держаться. В прозе предлагать им пристойно описания дел достопамятных и учений благородных.
Низкой штиль принимает речения третьего рода, то есть которых нет в славенском диалекте, смешивая со средними, а от славенских обще неупотребительных вовсе удаляться, по пристойности материй, каковы суть комедии, увеселительные эпиграммы, песни; в прозе дружеские письма, описания обыкновенных дел. Простонародные низкие слова могут иметь в них место по рассмотрению. (...)
<•••)
А. С. ПУШКИН О РУССКОЙ ПРОЗЕ (1822)
Д'Аламбер35 сказал однажды Лагарпу36: «Не выхваляйте мне Бюфона37, этот человек пишет: Благороднейшее из всех приобретений человека было сие животное гордое, пылкое и проч. Зачем просто не сказать: лошадь». Лагарп удивляется сухому рассуждению философа. Но д'Аламбер очень умный человек — и, признаюсь, я почти согласен с его мнением
.Замечу мимоходом, что дело шло о Бюфоне — великом живописце природы. Слог его, цветущий, полный, всегда будет образцом описательной прозы. Но что сказать об наших писателях, которые, почитая за низость изъяснить просто вещи самые обыкновенные, думают оживить детскую прозу дополнениями и вялыми метафорами? Эти люди никогда не скажут дружба, не прибавя: сие священное чувство, коего благородный пламень и пр. Должно бы сказать: рано поутру — а они пишут: едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как это все ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее.
Читаю отчет какого-нибудь любителя театра: сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Апол... боже мой, да поставь: эта молодая хорошая актриса — и продолжай — будь уверен, что никто не заметит твоих выражений, никто спасибо не скажет.
Презренный зоил, коего неусыпная зависть изливает усыпительный свой яд на лавры русского Парнаса, коего утомительная тупость может только сравниться с неутомимой злостию... боже мой, зачем просто не сказать лошадь: не короче ли — г-н издатель такого-то журнала.
Вольтер может поЧесться, лучшим образцом благоразумного слога. Он осмеял в своем «Микромегасе» изысканность тонких выражений Фонтенеля38, который никогда не мог ему того простить.
Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат. Стихи дело другое (впрочем, в них не мешало бы нашим поэтам иметь сумму идей гораздо позначительнее, чем у них обыкновенно водится. С воспоминаниями о протекшей юности литература наша далеко вперед не подвинется).
Вопрос, чья проза лучшая в нашей литературе. Ответ — Карамзина. Это еще похвала небольшая — скажем несколько слов об сем почтенном...39
Н. С. ЛЕСКОВ
[ЗАПИСЬ БЕСЕДНЫХ ВЫСКАЗЫВАНИЙ. 1890-е ГОДЫ]
(...) Человек живет словами, и надо знать, в какие моменты психологической жизни у кого из нас каки
е
найдутся слова. Изучить речи каждого представителя многочисленных социальных и личных положений — довольно трудно. Вот этот народный, вульгарный и вычурный язык, которым написаны многие страницы моих работ, сочинен не мною, а подслушан у мужика, у полуинтеллигента, у краснобаев, у юродивых и святош.
...Я внимательно и много лет прислушивался к выговору и произношению русских людей на разных ступенях их социального положения. Они все говорят у меня по своему, а не по-литературному. Усвоить литератору обывательский язык и его живую речь труднее, чем книжный. Вот почему у нас мало художников слога, т. е. владеющих живою, а не литературной речью.
ВЯЧ. ИВАНОВ БОРОЗДЫ И МЕЖИ
<•••)
...Отличительными признаками чисто символического художества являются в наших глазах:
-
сознательно выраженный художником параллелизм феноменального и ноуменального; гармонически найденное созвучие того, что искусство изображает, как действительность внешнюю (realia), и того, что оно провидит во внешнем, как внутреннюю и высшую действительность (realiora); ознаменование соответствий и соотношений между явлением (оно же «только подобие», «nur Gleich- niss»1) и его умопостигаемою или мистически прогреваемою сущностью, отбрасывающею от себя тень видимого события;
321
признак, присущий собственно символическому искусству и в случаях так называемого «бессознательного» творчества, не осмысливающего метафизической связи изображаемого, — особенная интуиция и энергия слова, каковое непосредственно ощущается поэтом как тайнопись неизреченного, вбирает в свой звук многие, неведомо откуда отозвавшиеся эхо и как бы отзвуки родных подземных ключей — и служит, таким образом, вместе пределом и выходом в запредельное, буквами (общепонятны
м
-
начертанием) внешнего и иероглифами (иератическою записью)1 внутреннего опыта.
Историческою задачею новейшей символической школы было раскрыть природу слова, как символа и природу поэзии, как символики истинных реальностей. (...)
<...)
Я не символист, если слова мои равны себе, если они
не эхо иных звуков... (...)
<->
М. ГОРЬКИЙ О ПРОЗЕ (1933)
Основным материалом литературы является слово, оформляющее все наши впечатления, чувства, мысли. Литература — это искусство пластического изображения посредством слова. Классики учат нас, что чем более просто, ясно, четко смысловое и образное наполнение слова, — тем более крепко, правдиво и устойчиво изображение пейзажа и его влияния на человека, изображение характера человека и его отношения к людям. (...)
<...)
Наш читатель становится все более классово однороден. Он вправе требовать, чтоб писатель говорил с ним простыми словами богатейшего и гибкого языка, который создал в Европе XIX века, может быть, самую мощную литературу. И, опираясь на эту литературу, читатель имеет право требовать такой четкости, такой ясности слова, фразы, которые могут быть даны только силою этого языка, ибо — покамест только он способен создавать картины подлинной художественной правды, только он способен придать образу пластичность и почти физическую видимость, ощутимость.
Советский читатель не нуждается в мишуре дешевеньких прикрас, ему не нужна изысканная витиеватость словесного рисунка, — жизнь его исполнена эпической суровости и вполне достойна такого же эпически мощного отражения в литературе.
Беру книгу Андрея Белого — «Маски»40. В предислови
и
к ней автор, несколько излишне задорно, предупреждает читателя: «Я не иду покупать себе готового набора слов, а приготовляю свой, пусть нелепый», «я пишу не для чтения глазами, а для читателя, внутренне произносящего мой текст», «я автор не пописывающий, а рассказывающий напевно, жестикуляционно», «моя проза совсем не проза, она — поэма в стихах (анапест); она напечатана прозой лишь для экономии места», «я согласен, например, что крестьяне не говорят, как мои крестьяне; но это потому, что я сознательно насыщаю их речь, даю квинтэссенцию речи; не говорят в целом, но все элементы народного языка существуют, не выдуманы, а взяты из поговорок, побасенок».
Андрей Белый — немолодой и почтенный литератор, его заслуги перед литературой ■— известны, книгу его, наверное, будут читать сотни молодых людей, которые готовятся к литературной работе. Интересно, что подумает такой молодой человек, прочитав у «маститого писателя»: «Я не иду покупать себе готового набора слов, а приготовляю свой, пусть нелепый»?
Мне кажется возможным, что некий начинающий писатель спросит у Андрея Белого адрес лавочки, в которой продаются «готовые наборы слов».
Еще более возможно, что молодого человека соблазнит утверждаемое Белым право писать «нелепыми» словами. Читая текст «Масок», молодой человек убедится, что Белый пишет именно «нелепыми» словами, например: «серявые» вместо — сероватые, «воняние» —• вместо запах, вонь, «скляшек» вместо — стекляшек, «сверт» вместо — поворот, «спаха» вместо — соня, «высверки», «перепых», «пере-пере при оттопатывать», «мырзать носом» и т. д., — вся книга — 440 страниц — написана таким языком.
Почему нужно писать «тутовый» вместо — здешний? Есть тутовое дерево и есть тошнотворное, достаточно уродливое словцо — «тутошний», — зачем нужно еще более уродовать его? Иногда нелепые слова говорят о глухоте сочинителя, о том, что он не слышит языка: «И с уса висела калашная крошка» — при чем здесь Исус? (...)
(...)
323
(...) Он — эстет и филолог, но — страдает глухотой к музыке языка и, в то же время, назойливым стремлением к механическому рифмачеству. Может быть — слишком смело и даже обидно назвать А. Белого глухим? Но ведь глухота не порок для математика, а Белый относится к музыке слова, как Сальери Пушкина относился к музыке
И