Файл: Предисловие. Печененко Николай Фомич (19301987).docx

ВУЗ: Не указан

Категория: Не указан

Дисциплина: Не указана

Добавлен: 08.02.2024

Просмотров: 70

Скачиваний: 0

ВНИМАНИЕ! Если данный файл нарушает Ваши авторские права, то обязательно сообщите нам.


Когда боль прошла, медленно приподнялся, осмотрелся. Лежал я на голом полу, в углу стояло ведро с фанерной крышкой, возле него - табуретка. Никого и ничего больше. Один в четырех стенах. Лучше было бы, чтобы сразу убило, подумал. Страшно переносить пытки, допросы. Выдержу ли их? Толя убит, а где Василь? Как узнают в отряде, что мы подорвали склад и погибли? Еще подумал о том, что, если жив отец и выжила мать, они будут искать меня, расспрашивать обо мне, но нигде не найдут. Был и нет. А на земле будет продолжаться жизнь без меня. Мне стало жаль себя. Едва не заплакал, но слезливых я не любил и сам себе такой не нравился. Вот уж раскис. Разве можно было бы жить и дышать рядом с фашистами? Кто-то должен умереть, чтобы свободно жили другие. Только бы вынести пытки, только бы не расслабиться...

Послышались шаги за дверью, заскрипел засов. Показался черный мундир, за ним белый халат. Пожилая женщина с медицинской сумкой склонилась надо мной, подняла мою голову, энергично вытерла ваткой ссадины, прижгла их, забинтовала. Пока охранник на миг отошел, женщина успела шепнуть:

- Держись, сынок. Твой дружок уже не заговорит. Они не уверены, что это ваша работа. Думают, были взрослые.

Охранник перенес табурет поближе, поставил на него котелок, жестяную кружку, положил ломтик хлеба.

- Ешь, - сказал и вслед за женщиной скрылся за окованной дверью.

Я недоумевал: с чего бы это охранники вдруг подобрели, кормят гороховым супом, поят чаем, подслащенным сахарином? Да еще оказывают медицинскую помощь.
После обеда меня повели по длинному коридору вглубь здания, усадили на стул перед дверью, обтянутой черной кожей. В комнате ретиво стучала на пишущей машинке белокурая женщина в полувоенной форме. Она скользнула взглядом по моей жалкой фигуре, я отвернулся от нее, высказывая тем самым свое презрение к ней. За моей спиной стоял охранник, другой зашёл к начальству.

Дверь открылась, меня втолкнули в ярко освещённый кабинет, я зажмурился сначала, потом разглядел рыжеватого с отвисшим подбородком - он сидел. Сбоку курил, равнодушно посматривая из-под густых бровей, человек в чёрном, серебристый витой погон блестел на левом плече, на коленях его лежала фуражка с высокой тульей, на околыше угрожающе посверкивала эмблема - череп и скрещённые под ним кости. Другой, в чёрном, стоял у окна, локтем опирался на подоконник. Сидящий за столом что-то сказал по-немецки, тот, у окна перевел:


- Подойди поближе, мальчик, садись, - указал на стул возле стола.

- Постою, - ответил я, не двигаясь с места.

- Какие бездушные эти партизаны, заставляют детей воевать. - Начальник что-то протянул в ярко-малиновой обёртке, а переводчик продолжал: - Бери. Шеф угощает тебя шоколадом.

- Не хочу.

- Почему? Ты не любишь шоколад? Он вкусный.

- Меня уже угостили. Вот. - Я показал забинтованную голову, поднял рубашку и оголил бок в кровоподтеках, оскалился: - Два передних зуба выбили, кушать нельзя.

Одутловатое лицо начальника сморщилось в недовольной гримасе, он положил шоколадку на стол и заговорил с тем, что сидел сбоку, тот кивал головой, затем что-то сказал, обращаясь ко мне. Я услышал от переводчика:

- Господин гауптман говорит, что никто тебя не станет бить, только признайся: кто был с тобой, кто тебя послал? Покажешь дорогу в партизанский отряд - останешься жив и каждый день будешь кушать шоколад. Откажешься - умрёшь. Ждём ответа.

- Никаких партизан я не знаю. Случайно попал под костел, ночевать негде было.

- Врёшь! - повысил голос гауптман, за ним переводчик. - Ты умный мальчик, но врать старшим нехорошо. Где ты живёшь? Кто твои родители?

Я молчал, соображая, что ответить.

- Нет у меня ни отца, ни матери. Детдомовский я. Удрал, когда вывозили в тыл, вот и бродяжничаю.

- И опять ты врёшь. Все бродяги ребрами светят, а ты упитанный. Но не все предусмотрело твое командование - нижнее белье чисто. Это два.

- Детдомовское оно. Тетка выстирала, у которой ночевал. В Михайловке, - говорил с умыслом: село далекое, поди проверь, у кого я там ночевал. А проверят - в Михайловке все знают, что проходили дети, беглецы, назвавшие себя детдомовцами.

Начальник пристально глядел на меня, его пальцы, обросшие рыжими волосами, выбивали о край стола вялую дробь.

Гауптман поднялся, положил фуражку на стул, пересек комнату, открыл дверь и кого-то позвал. Незамедлительно введи арестованного, на которого жутко было смотреть: правая рука его перебита и повисла, как плеть, левую щеку диагонально пересекал багровый рубец, запекшиеся губы и окровавленная грудь обнаруживали следы ожогов.

- Этот не говорил, кто он есть, тебе будет то же самое. Понял? - Гауптман подошёл ко мне, хлыстом поднял мой подбородок и изучающе взглянул мне в глаза. От его взгляда внутри у меня стало холодно - таким немигающим взором обжёг меня фашист.

Я понял: сейчас начнётся...

Гестаповец кивнул, и стоявший за моей спиной тюремщик поволок меня из кабинета.


Избитый, окровавленный человек повернулся, и я заметил, как он подмигнул мне, и тотчас узнал в нём щеголеватого парня, что выходил на связь. От его взгляда мне стало теплее и спокойнее на душе, он как бы приободрил меня, и не знаю, передалось ли ему то, что я хотел сказать: фашисты хотели запугать меня одним видом истерзанного подпольщика, но добились обратного: укрепили во мне уверенность, что можно перенести любые пытки, ведь он же перенёс и выдержал.

Подвал, в который меня бросили, избив до потери сознания, будто специально предназначен для пыток.

В камеру вместе с гауптманом и переводчиком вошёл толстый жандарм, которого я видел на базаре и от которого убегал. Он обошёл вокруг меня, лежавшего на полу, заставил тюремщика поднять на ноги, осмотрелся и подтвердил: тот самый.


- Господин жандарм считал тебя погибшим, он в тебя стрелял, - сказал переводчик. - Как ты остался жив?

- То был не я. Никогда я здесь не был и господина жандарма не видел.

- Врёшь! - орал гауптман и ударом наотмашь повалил меня на пол. Мне было безразлично, узнаёт или не узнает меня ещё кто-нибудь, поверят или не поверят жандарму. Я знал, что отсюда не выйти, не убежать, скорее бы кончились пытки и муки.
Несколько дней меня не трогали, я лежал в тоже камере, что и в начале, с табуретом и ведром, накрытым фанерной крышкой. Обшарил глазами стены, потолок - не за что зацепиться взгляду, были какие-то надписи, но их стёрли, соскребли, только в самом уголке обнаружил ногтем выцарапанные слова: «Если любите Родину, не доверяйте врагу».

Через несколько дней меня вывели из арестного дома на базарную площадь. Шёл я босой, на груди болталась фанерка с кривыми крупными буквами: «Я партизан». Сзади, с небольшим интервалом, под конвоем жандармов, полицаев и овчарки шагали трое - у каждого на груди такая же, как у меня, табличка.

Морозный воздух перехватил дыхание. Порошил мелкими крупинками снежок. Мои ноги после трёх десятков шагов окоченели и совсем не чувствовали холода. Поодаль толпились люди, по-видимому, насильно согнанные со всех концов города. Я услышал их голоса:

- За что же они мальчишку? Ведь ребёнок совсем...

- Господи, какой из него партизан!

- Избитый весь...

До войны я видел в кино, как ведут на казнь революционеров, приговоренных к смерти. В кино осужденные пели "Интернационал", толпа рвалась выручать героев. Сейчас, в жизни, все было по-иному: молча шли трое с опущенными головами, хрипло кричали галки на церковном куполе, полицаи услужливо подталкивали смертников, бросалась овчарка на них, неподвижно стояла напуганная публика.


Нас остановили на площади между польским костелом и православной церковью. Вот и ряды, за которыми совсем недавно я торговал партизанской махоркой. Похоже, что те же торговки торчали среди публики, и та тетка, что указала на меня жандарму, выглядывает из толпы.

На ветру раскачивались петли четырех виселиц, и взгляд мой задержался на крайней справа, веревка на ней тоньше, и колыхалась она сильнее других. «Для меня», — обожгла догадка.

— Держись, Коляша! — вздрогнул я от знакомого негромкого голоса, повернул голову — рядом стоял парень с багровым рубцом на щеке, с перебитой рукой, наш связной. Он опять подмигнул мне и громко вымолвил: — Двум смертям не бывать, а одной не миновать!

Каждого поодиночке развели по предназначенным местам казни. Пока я шел по мерзлой земле, не чувствовал ни почвы, ни холода, но как только жандарм заставил подняться на табурет и накинул на шею петлю, ноги словно кто кипятком ошпарил, по телу пробежали мурашки и, не смотря на мороз, тело мое горело огнем.

В толпе среди женщин раздались вопли и причитания. Другие стояли молча, но в их взглядах выражалось столько скорби, что смертники не выдержали и, чтобы не выдать своих растроганных чувств, отвернули головы в сторону церкви.

— Помолитесь, искупите грехи, — ехидно съязвил полицай. — Может, господь бог наставит вас на путь истинный, и вы поймете, что лучше: упираться или наслаждаться жизнью.

— Чем так жить, как живешь ты, иуда гундосный, то лучше смерть, — ответил ему самый старший среди нас. Внешне возраст мужчины нельзя было определить, палачи потрудились над ним так, что выглядел он старым и немощным, но все же что-то осталось в нем от прежней сильной и волевой личности.

Жандарм в очках с позолоченной оправой и переводчик, тот, что с гауптманом заходил ко мне в камеру, вышли на середину круга оцепления, начали читать приказ гебитскомиссара. Едва они произнесли несколько фраз, как тот же, крайний слева, обратился к толпе:

— Прощайте, товарищи! Нас повесят, но дело, за которое мы отдаём жизнь, непобедимо! Фашисты бесятся потому, что их гибель близка и неизбежна, она уже наступает им на пятки...

Жандарм блеснул очками в сторону говорящего, махнул перчаткой, и стоящий у крайней виселицы тюремщик толкнул табурет.

Очкастый что-то еще говорил, но сплошной женский вопль заглушил его слова. Еще один взмах перчатки, и еще одного подпольщика захлестнула петля.


«Сейчас и я вот так же дернусь, встрепенусь - и прощай белый свет!» - подумал.
Очкастый прогорланил, а переводчик перевел:

- Так будет с каждым, кто попытается помогать врагам доблестной немецкой армии!

Жандарм повернулся к третьему, молодому парню, спросил его:

- Ну, может, передумал? Скажешь правду? Даю еще две минуты на раздумье. Зачем тебе следовать дурному примеру? Тебе надо жить, а не болтаться в петле.

Что-то еще говорили парню, но голоса жандарма и переводчика растворились в диком карканье взбудораженного воронья.

- Скажу. Все скажу, что вас интересует… Подождите, не вешайте! – закричал парень, и я не поверил ушам своим: неужели не выдержал? А я - то считал его самым смелым и самым стойким, ведь он сам ободрял меня.

Жандарм в очках поднял руку, распорядился снять с шеи парня петлю, спустить его на землю. Подошел вплотную к нему:

- Ну, говори, слушаю.

- Погодите, дайте собраться с силой. – Отдышался. – Говорить, значит? Ну что ж. Вы, господа, знаете, как нам положено умирать? – И парень мгновенно нанес удар левой рукой в переносицу гитлеровца, второй – в подбородок. От смельчака отшатнулись. Он бросился к лежащему, расстегнул его кобуру, но не успел вытащить пистолет. Кто-то из тюремщиков разрядил в него обойму, и – бездыханного, истекающего кровью – его все же повесили.

Дошла очередь и до меня. Я почувствовал, как петля щекотнула мне шею, и куда-то провалился.

…Очнулся в камере. Никак не мог сообразить, почему я жив. Почудилось, что сцена казни только приснилась мне. Очень ныла шея, не поворачивалась голова, спазмы давили горло, при каждом движении обжигало спину.

Снова пришла женщина в белом халате и с медицинской сумкой, прижгла мне йодом разбитую при падении губу и рваную ссадину на шее, приложила к позвонку компресс, обвязала обмороженные ноги. Она сообщила шепотом, что веревка оборвалась не случайно – была имитация публичной казни. Приехали за мной представители высшего немецкого командования, хотят куда-то повезти для опознания.
В камеру зашли трое: гауптман, жандарм и еще какой-то чин, по-видимому, выше гауптмана, потому что тот перед ним заискивал, пропускал вперед. Я шевельнул головой, едва повернул ее и… встретился с пристальным взглядом чеха Курта, переводчика из нашего отряда. Он прищурился, и я отвернулся: нахлынувшие чувства могли бы выдать меня. Курт очень был похож на немца, отлично говорил по-немецки, и партизаны часто пользовались этим, переодевались в немецкую форму и вместе с Куртом совершали дерзкие операции.